За чаем с марципановыми булочкам и Адам постигал философию подполья, коего Калерия Юрьевна пребывала главою. Состояло оно из людей вполне зрелого возраста, среди которых доля усомнившихся была достаточно большой. Калерия Юрьевна объясняла это тем, что нынешние шестидесяти пяти – семидесятилетние – особенно в России – получили очень мощную прививку против всяческих проявлений массового восторга. Сказывался, конечно, и нормальный возрастной скептицизм, переходящий в старческое брюзжание по любому поводу, а ещё лучше без повода. Может быть, играла свою роль и ностальгическая атрибутика: тонкие листки бумаги, слепые десятые машинописные копии каких-то статей, самодельных журналов, бюллетеней, которые передают из рук в руки, переписывают, перепечатывают, прячут от детей… Кроме того, сказывался класс образования и всякой прочей подготовки: к началу вторжения многие уже имели и высокие научные степени, и надлежащую квалификацию в делах и умениях, оказавшихся вдруг излишними. Вот эта, как назвала её Калория Юрьевна, «сытоватая невостребованность», и оказалась бродильной закваской недовольства, возникшего в среде некоторой части научной и технической интеллигенции – той части, которая осталась практически не у дел.
А еще, в отличие от родителей, вдруг проникшихся оборонным духом, бабушки и дедушки готовы были на все, чтобы спасти внуков.
Адам и раньше догадывался, что такое существует, – но сейчас впервые прямо услышал о врачах-педиатрах, осуществляющих микрокалечащие операции ещё грудничкам, чтобы не слишком осложнить этим ребятам жизнь на Земле, но навсегда закрыть дверь в космос; об общинах, закрытых от постороннего влияния и ещё более строгих, чем всякие там староверы и мунисты, – и о психотехниках, разрабатывающих концепции и методики образования таких общин и квазирелигиозных сект; наконец, о целых научно-исследовательских институтах, существующих нигде, но тем не менее ведущих важные исследования как самого человечества, так и его разнообразных оппонентов, с целью дать ответ на вопрос: чего вам всем от нас надо и как от вас, ребята, отвязаться навсегда?..
Бабка Калерия отдавала себе отчет в том, что функционирование подобной сети неизбежно приводит к возникновению всякого рода противоречий и как результат – к созданию организованной оппозиции, чаще самого крайнего, радикальнейшего толка. За ними нужен был глаз да глаз… но старички пенсионеры из безопасности и военной разведки понимали толк в такого рода делах; недавно, например, удалось нейтрализовать нескольких выживших из ума маразматиков, собравшихся устроить взрыв в месте скопления марцалов – на торжественном выпуске гардемарин Космофлота…
Но в последние месяцы контрразведка Калерии нащупала нечто новое – причем такое, чему не могла дать оценки и просто не знала, что с этим делать. Где-то в недрах детских и молодежных организаций, пестуемых марцалами, обнаружились неявные очаги то ли сопротивления пестунам, то ли напротив – предельного радикализма («марцалы – слабаки, нам бы их технику, а сами пусть уматывают…») и стремления быть «папее папы». В обоих случаях подобные настроения следовало бы приветствовать, но – что-то мешало. Все попытки аккуратно разговорить внуков, причастных к этому образу мыслей, натыкались на внезапную и дикую враждебность.
Словом, подполье ставило в известность правительство, что происходит нечто нежелательное – для всех.
…Так или иначе, по делу или нет – но неплохо бы Адичке впредь забегать почаще, пить чай с булочками и вареньем, слушать разговоры – потому что не радио же проводное бесконечно слушать, вот люди и собираются, как в старину, на кухнях, опять же чай, булочки…
Под булочки и чай Адам, как мог сжато, рассказал все, что произошло в тот день над Землей, стараясь ничего не упускать и ничего не повторять. Хотя нет: про людей-кошек он сказал дважды. И очень настойчиво. Кажется, его поняли.
…Охрану инфекционного бокса одномоментно несли четверо: двое в штатском – контрразведка – и два офицера в форме. Начальником караула был контрразведчик, некстати похожий на постаревшего Саньку: невысокий, щуплый, лопоухий и вислоносый, с бледным лицом, изборожденным глубокими морщинами, и темными запавшими глазами. Ему могло быть как двадцать пять, так и шестьдесят. Фамилия его была Сарафанов, и Адам когда-то давно слышал её, но не мог вспомнить, в связи с каким делом. Во всяком случае, дурных ассоциаций вроде бы не возникало.
Адама он понял с полуслова. Понял – и в глазах появилась некоторая озабоченность.
– Понятно… – Сарафанов сильно пришепетывал, получилось «поняфно». – Значит, вот из-за чего у них тут шухер… плановые учения. Ничего не сказали. Ну и мы им ничего не скажем.
– А есть что сказать?
– Да тут краем глаза ребята кого-то замечали пару раз… Действительно – краем глаза. Может, и померещилось. А может, и не очень.
– Можно поговорить с тем… кому померещилось?
– Почему бы нет? Мироныч, где сейчас Годзилла? Спит?
– Не, Валер Палыч, закусывает. Тут за углом славная забегаловка, блины – за уши не оттащить. Он и наверстывает…
Забегаловка была действительно славная. От полудюжины блинов с маслом Адам внезапно осовел и на некоторое время как бы вывалился из тела. То есть он прекрасно понимал, что ему говорят и что говорит он сам, но – только понимал, а не говорил. Присутствовал при разговоре, но не участвовал.
Годзилла, здоровенный, наголо бритый костлявый татарин (он представился, конечно, но в этом состоянии осовения Адам не смог зацепиться за фамилию, поэтому продолжал называть его про себя Годзиллой; и где-то на краю сознания вертелась нахальная и наверняка несправедливая дразнилка: по улице ходила нетрезвая Годзилла…), был, помимо всего прочего, серьезным проработанным эмпатом. Он не мог сказать, что видел что-либо своими глазам, но несколько раз, несомненно, ощущал присутствие кого-то живого, настороженного, но не агрессивного… с этаким кошачьим оттенком, сказал он, дался бы в руки – гладил бы по шерстке и гладил… Но прятался этот котенок настолько умело и ловко, что приблизиться к нему никак не удавалось.